Все рассмеялись, а Томин невозмутимо добавил:

— Говорю правду. В полку есть еще пулеметная команда с тридцатью двумя пулеметами и фурманка Красного Креста и даже сестра милосердия Шура. Имеете три! — и загнул средний палец.

— Замечательно! — отозвался Блюхер. — Со мною едет в Челябинск казачья сотня, командует ею старый казак, к которому я питаю особое почтение, Семен Абрамович Шарапов. Вот он!

Шарапов важно покрутил усы и крякнул, словно опрокинул в себя стакан водки.

— Думаю, что эту сотню следует влить в твой полк имени Разина, — добавил Блюхер, перейдя неожиданно на «ты» с Томиным, и обратился к казаку: — Согласен, Семен Абрамыч?

— Мое дело исполнять приказания, но интересно, что скажет Николай Дмитрич.

— Если ты за Ленина, — ответил Томин, — то нам делить нечего.

— Этот вопрос мы обсудим в Челябинске, — опять заговорил Блюхер. — Все твои силы, Николай Дмитриевич, мы объединим в троицкий отряд, и ты продолжай им командовать. Об остальном поставлю тебя в известность.

Все поднялись и стали прощаться. Коробейников, подойдя к Блюхеру, негромко спросил:

— Когда свидимся? Клавдия в Казани или здесь с тобой?

Блюхер невольно усмехнулся:

— Приезжай в Челябу — там покалякаем. Жена твоя здорова?

— Писал ей, а ответа нет, — пожал плечами Коробейников, и Блюхер по интонации понял, что Савва рад отсутствию писем.

Весть о бегстве Дутова из Оренбурга дошла до станицы Зиберовской, в которой размещался штаб Кашириных. Если Николай считал, что в борьбе с дутовщиной всем отрядам, действовавшим разобщенно, следует объединиться, то Иван категорически возражал. Среди казаков Иван пользовался большим авторитетом хотя бы потому, что, отказавшись от манер, которые ему привили в офицерской школе, он старался говорить просто с казаками, ввертывать в свою речь озорные шутки и даже крепкое словцо. Иным был Николай. Помимо знаний, приобретенных в школе, он читал книги, изучал немецкий язык и был знаком с политической литературой.

Оба брата были коммунистами, но в Иване жило анархистское начало, и потому он нередко ошибался, считая при этом, что цель оправдывает средства. Он говорил, что за советскую власть надо беззаветно бороться, но прислушиваться ко всему, чему учит партия, вовсе не обязательно.

— Казак все равно не поймет, что такое марксизм, — спорил он с братом, — ему надо втемяшить в голову одно: богачи твои враги, — значит, их надо уничтожать, и тогда казаки вольготно заживут. Ты ему подай яичницу с салом, а марксизмом он сыт не будет.

— Ошибаешься, — возражал Николай, — этак можно показать казакам на иногородних и сказать: «Они на вашу землю зарятся» — и казаки начнут их рубить.

— Я их крепко держу в руках.

— А ты кто — жандарм?

— Сравнил, — обиделся Иван. — Спроси любого казака, и он скажет: «Куда Каширин — туда и я».

— В этом твоя вина, — заметил Николай. — Казак сам должен знать, за что он борется, а не держаться за нас, как жеребенок за кобылицу. Если я сегодня изменю партии, то, по твоей теории, и казаки изменят, потому что они за Кашириных.

— Что осемнадцать, что двадцать без двух, — пробурчал Иван, — пошло на да и нет, а нам отряды формировать.

— И к Блюхеру ехать, — добавил Николай.

— Я к немецкому генералу на поклон не поеду. Посадит он меня на лопату, да и вынесет за хату.

— Неужели ты веришь этим байкам? Коммунисты никого не нашли, как немецкого генерала? А может, этот Блюхер сам коммунист?

— Поживем — увидим.

Дмитрий Иванович, молча слушавший спор сыновей, кашлянул несколько раз и как бы мимоходом сказал:

— Не стало паю? в кулачном бою?.

Иван со злости встал, собираясь уйти, но неожиданно в комнату вошел рослый казак и спросил:

— Дозвольте взойти!

— Пожалуйста! — ответил Николай.

Казак снял папаху, обвел всех жестким взглядом и спросил:

— Который здесь Иван Дмитриевич Каширин?

— Чего тебе? Говори скорей!

— Наскоре слепых рожают, — ответил вошедший. — Меня один городской торопил, так я плюнул и ушел. — Он сел на табуретку, пододвинутую ему Ульяной. — Фамилие мое Енборисов, бывший хорунжий, теперь член рекапе. Формировал казачьи сотни для Оренбургского Ревкома. Был у меня помощничек, худой поросенок, ножки трясутся, кишки волокутся. Поехали мы с ним по станицам вербовать казаков в революционный полк, а он, зараза, деру дал к Дутову. Пришлось уложить его. Возвратился к председателю Ревкома, доложил — так-то и так. Правильно, говорит, сделал. А потом ему на ухо кто-то набрехал на меня, и стал он меня попрекать. А этот самый дутовец Почивалов, как довелось мне узнать…

— Стой! — неожиданно вскричал старик Каширин. — Ты кого убил?

— Казака, — смутился Енборисов.

— Не дутовского ли адъютанта? — вмешался Иван.

— Его самого.

— Спасибо, что прикончил эту шваль. Давно его ищу.

Енборисов почувствовал, что ему неожиданно привалило счастье и важно не выпустить его из рук.

— Не знаю, Иван Дмитриевич, кем тебе приходится покойничек, — повел хитрую речь хорунжий, — но если бы он встал из земли, то я опять пустил бы ему пулю в затылок. А меня предревкома Цвиллинг прижимать стал, — дескать, надо было его приволочь в Оренбург, учинить над ним суд и прочее такое.

— Это кто же такой Цвиллинг? — живо заинтересовался Николай.

— Председатель Оренбургского Ревкома. В военном деле ни гугу. Видать, из жидов. Так я решил: раз ты мне, казаку, члену рекапе, не доверяешь — хрен с тобой, пойду до Кашириных, про них все казаки гуторят.

— Вопрос ясный, — решил неожиданно Иван. — Оставайся, будешь командовать сотней.

К вечеру разыгралась метель. Над Кочердыком черные тучи заволокли небо от края до края. Еще с полудня мокрыми хлопьями повалил снег, наметая сугробы до самых застрех.

Томин с Филькиным уехали с утра в Троицк на несколько дней.

Груня, истопив печь, села в угол под образами, а Савва принялся чинить свою худую шинель. Он старательно вдевал в иглу нитку и завязывал узелок, но исподлобья смотрел на Груню, боясь с ней заговорить о том, что его мучило с первого дня приезда. Груня примечала его пугливые взгляды. Савва ей нравился: тихий, никогда, видно, жену свою не бил, хозяйственный и аккуратный. Давно бы ей, Груне, замуж, вот возвратились с фронта многие казаки, да в голову им лезут одни драчки и война. Щемит у нее сердце, молодость отцветает, а баловаться Николай запретил, сказал, что не простит, и Груня боится брата. Савва на вид не квелый, он может крепко руку скрутить, навалиться всем телом и зацеловать так, что еле отдышишься, но то ли не хочет, то ли стыдится.

«Чем бы его пронять?» — подумала Груня и тихо запела грустную песню, а когда закончила, спросила:

— Скучаешь по своей бабе?

Савва не ответил, продолжая чинить шинель.

— Язык отнялся? — Она скупо улыбнулась уголками губ.

— Язык на месте, а сказать нечего, — ответил Савва и, к удивлению Груни, добавил: — Кабы вольный был — на руках тебя носил.

— Надорвешься, во мне весу во сколько! — и развела руками. — Опять же, если с чужой девкой зачнешь баловаться, — вилами проколю.

— От такой, как ты, к чужой не пойдешь. Такую я голубил бы до самой смерти.

— Поверю тебе… Все вы на одну колодку. Мужик ночью какую хочешь бабу к плетню притиснет.

Савва опустил глаза.

— Обратно молчишь?

— Не трожь меня, Груня, не то уйду на ночь глядя из дому. Лучше не ехать было мне сюда с Николаем.

— Поздно жалеть, непутевый.

— Ох, и правду сказала. Подожду еще малость, ответ какой получу с родины — тебе сообщу.

— А если она померла? — бесцеремонно спросила Груня, намекая на жену.

— Зачем такое говорить? Пусть живет, она мне худого слова никогда не молвила.

— Ну и держись за нее, — резко бросила Груня, отвернув лицо. — Разбирайся, спать пора.

— Ты ложись, а я маленечко посижу. Может, Николай с Назаром приедут.