Михаил Евгеньевич, чистенький и гладко выбритый, с фулярным галстуком под белым накрахмаленным воротником, напоминал больше адвоката, чем заводчика. Увидев вошедшего незнакомца с знаками солдатской доблести на шинели, он доброжелательно посмотрел на него:

— Что скажешь, солдатик?

— Хочу на работу наняться.

— А что ты умеешь делать?

— До войны работал в Питере на франко-русском заводе Берда, потом в Мытищах на вагоностроительном. Я слесарь-механик. По ранению уволен из армии с белым билетом.

— Как же ты попал в Казань?

— Лечился в лазарете, что на Арском поле.

— Документы у тебя с собой?

Василий достал из кармана белый билет и протянул хозяину. Тот внимательно прочитал, предложил конторщику:

— Зачислите его слесарем-механиком и направьте к Кривочубу.

Анисим Кривочуб выглядел тщедушным и узкогрудым. Ходил он согнувшись, словно за плечами у него висел тяжелый мешок. В старом пальтишке раструбом книзу, с отстегнутым хлястиком на спине, он был похож на огородное чучело. На тонких губах лежала печать недовольства.

Кривочуб поставил Василия за станок и строго предупредил:

— Будешь плохо работать — уволю. Спуску никому не даю.

Василий призадумался: «Сразу видать — хозяйский холуй. Как с таким поговорить по душам? Не ошибся ли Нагорный?»

К концу дня Кривочуб подошел к Василию:

— Где работал раньше?

— В Питере, потом в Мытищах под Москвой.

— В ночлежке ночуешь?

— Зачем? Я на Татарской улице живу, против Нагорного.

— Ты студента знаешь? — пристально взглянул на него мастер.

— Знаю! Он меня учит по программе гимназии. Про тебя говорил.

— Поменьше болтай, твое дело — работать.

Домой Василий возвращался в приподнятом настроении, словно нашел то, чего так долго искал.

— Только не трать понапрасну много сил, — предупредила его Клавдия, — береги здоровье.

ГЛАВА ВТОРАЯ

В тусклой комнатенке старшего мастера Анисима Кривочуба до того неприветливо, что уж хуже нельзя. Что спросишь с бездетного вдовца? День-деньской на заводе, вечером один, а уж если случится уйти, то никто толком не скажет куда: кто говорит в кабак, кто — к какой-то сторожихе-татарке. Человек он малоприметливый, никто им не интересуется.

Как ни строг на работе Анисим, а все же позвал Василия в гости. Понравился ему георгиевский кавалер с раскидистыми плечами. «На них хоть железину гни», — подумал он. Где ему знать, что спина у солдата покалечена.

Давно стемнело за худым оконцем, давно остыл чай, а Василий, не тая, все рассказывал мастеру так, как рассказывал Нагорному.

…В лучах багряного солнца золотится пыль, поднятая возвращающимся стадом с выгона. Деревня на горе ничем не приметна — одна липа да две осины у прогона за околицей, а дома? — один хуже другого. Жалко выглядят дряхлые двухоконные избушки, вросшие в землю. Летом в жару духотища, а зимой за ночь все тепло выдует.

С незапамятных времен деревню звали Ба?рщинкой; по рассказам, будто вокруг росла болячешная трава, и в народе говорили: «Был бы борщевник, и без хлеба сыты будем». Другие уверяли: «Ходили мужики на барщину всей деревней, потому так и прозвали». У двух-трех богатеев дома тесом покрыты, оконные рамы резные, на крыше конек с двумя конскими головами.

Ехал однажды помещик из Ярославля в Рыбинск. Замучила жажда, охота напиться, а до города верст двадцать.

— В Ба?рщинке, барин, речка Ключи, из земли родниковая вода бьет, — посоветовал кучер.

В деревне остановились. Глядит помещик — на бревне сидит мужики. Подозвал к себе. Барин не то чудаковатый был, не то лишнего хватил в Ярославле, но из всех мужиков выбрал взглядом одного головастого и говорит ему:

— Ни дать ни взять Блюхер!

— Чего, батюшка барин? — удивился испуганный мужик.

— Блюхер, говорю. Ну, подойди ближе!

Мужик робко шагнул, перекрестился от страха.

— Форменный Блюхер! — не унимается барин и заливается смехом. — Тот был голован, и ты голован.

— Меня Левонтием Кузнецовым зовут, — набравшись смелости, сказал мужик. — У нас в Барщинке все Кузнецовы да Медведевы. Есть еще Прибатурин да Румянцев. Вот я, к примеру, Кузнецов, а эти, — мужик обернулся и кивнул в сторону, где стояли остальные, — Медведевы.

— Дуралей! — процедил сквозь зубы помещик. — Я говорю, фельдмаршал Блюхер имел такую же голову, как ты, а тебе невдомек. — И, рассердившись на мужика за недогадливость, позабыл про родниковую воду, про томившую его жажду и сердито крикнул кучеру: — Пшел!

С тех пор Леонтия Феклистовича стали все в деревне называть Блюхером. И сына Павла так прозвали, и внука Константина, и правнука Василия. Прошло много лет, а чужая, немецкая фамилия навсегда пристала к ярославским мужикам Кузнецовым.

Константин Блюхер пошел с двадцати лет маяком по селам и городам Ярославщины. Так звали тех, кто бродил по базарам, скупал холсты, нитки и перепродавал купцам. Купцы были известные и именитые: Затрапезновы, Протасовы, Морозовы, Сорокины, Опарины. Земля в Ярославской губернии испокон веку была скудная, хлеб ели покупной, выгонов мужики не имели, покосы арендовали на помещичьих землях. И народ шел на отхожий промысел: кто в Ригу, кто в Москву, а больше всего в Питер. Шли половыми в трактиры, приказчиками в лавки, каменщиками, а то и бурлаками. Ярославцев предпочитали другим — сметливые, ловкие, вежливые в обращении. Питерские купцы нанимали их без разбору.

Сколько их уходило в города и по несколько лет не возвращалось домой! Бывало, что и новой семьей на стороне обзаведется, а баба в деревне ждет не дождется и рожает ребят. Не всем везло, были и такие, что возвращались убогими и нищими.

— Отца моего знали во многих селах, — рассказывал Василий Кривочубу. — Голос у него выделялся в толпе, и имя было хорошее: честный, неподкупный, никого не обсчитывал. Пришел однажды домой злой от неудачи, два дня молчал, а потом заговорил: «Где ни приводилось быть, видел одно — народ бежит. Отчего бы это? А мне все понятно. Земля щедра, да не своя, а на своей полосе не прокормишься. Значит, нам на отхожий промысел идти». — «Не лучше ли в артель податься?» — посоветовала моя мать. «Денег надобно худо-бедно двадцать пять рублев внести, — пояснил отец. — Где их взять? Вот в Горевке куют винты, в Нечаевке — нарезки, в Павлицове — втулки, в Буйниках отпиливают шарниры, а в Княгинине мастерят раксы к рессорам. Скупщики железо покупают, раздают слесарям да кузнецам. Я на такое дело не пойду». — «А про Васятку думаешь?» — обратно спросила мать. Отец сдавил обеими руками голову, словно хотел ее раздавить, и ответил: «Порушил бы я крестьянство, ей-ей, да куда с семьей пойду?» Без меня еще трое было, — пояснил солдат, — две девочки, Шура да Лиза, и братишка Павка. «В городе, — говорит отец, — и без нас зимогоров хоть отбавляй. Может, пойти на суда? с топором? В Мологском уезде мужики так решают: «Суда? нас больше кормят, чем земля».

За год из Ярославской губернии уходили на отхожий промысел шестьдесят тысяч человек. Даниловский уезд поставлял печников и каменщиков, Мологский — пильщиков и плотников, Ростовский — огородников, Пошехонский — портных, а Угличский — трактирщиков.

Тяжела была жизнь питерщиков — так называли уходивших на промысел. Поэт Суриков выразил горести и печали своих земляков. Возвращается питерщик домой и думает про себя:

Все убито во мне суетой и нуждой,
Все закидано грязью столицы;
В книге жизни моей нет теперь ни одной
Освежающей душу страницы…

— Кончил я церковноприходскую школу, дальше бы пошел учиться, да где уж, — вздохнул Василий, — самого себя надо было кормить.

— Сколько же тебе лет в ту пору было? — спросил Кривочуб.

— Одиннадцать. Задира, никого не боялся, кроме знахарей. У брата моего Павки на загривке прыщ выскочил. Головой никак не повернет, спать не может. Позвала мать знахарку. Анкиндину-солоху. Не женщина, а страхолюд. Пришла она поздно, только когда огонь засветили, иначе не хотела. Стала Анкиндина высекать на Павкино лицо кремнем и огнивом искры и про себя причитает. Я в углу на корточках сижу, дрожу и боюсь. Утром Павка просыпается, а прыщ сгинул. С тех пор стал верить в знахарей.